Я так часто писал о писателях-евреях, что не вижу ничего зазорного в том, чтобы хоть раз написать о писателе, которого кое-кто считает антисемитом. Тем более у него юбилей. Нет, не о Достоевском и не о Шекспире. Порядком ниже. Из числа британских острословов-парадоксалистов. Не менее остроумен, чем Оскар Уайльд и Бернард Шоу, хотя и уступает им, как писатель, что сам же и признавал. Шоу считал его “всего лишь журналистом, но зато каким журналистом!”.
Борхес высоко ставил его именно как писателя, особенно посмертно изданные “Парадоксы м-ра Понда”, которые переиздал в “Личной библиотеке Борхеса”, а Кафка, несчастнейший из писателей (как Пруст - счастливейший), с большим удивлением писал о нем: “Он так весел, что иногда кажется, будто он и впрямь обрел земной рай”. Как в кроссворде: фамилия - в русской транскрибции - из девяти букв (в английской из десяти). Читатель давно уже догадался, о ком я говорю:
Гилберт К. Честертон.
Был ли он настоящим антисемитом? Даже если был, то не зоологическим, как Рихард Вагнер, и не антисемитизм - его тайный двигатель. Как отвечает армянское радио на вопрос, был ли Чайковский гомосексуалистом:
- Да. Но мы его любим не за это.
Однако именно с этой вроде бы маргинальной его черты я и начну рассказ об английском остроумце и острослове, что, конечно, не одно и то же, но Честертон как раз сочетал в себе оба качества.
В сб. “Четыре праведных преступника”, который ради германской аллитерации переведен на русский как “Пять праведных преступников”, есть рассказ “Умеренный убийца”, а в нем некий д-р Грегори (не путать с поэтом-анархистом Люцианом Грегори в “Человеке, который был Четвергом”): высокий, светловолосый, с длинной белокурой бородой, он “мог бы послужить моделью для идиотов, рассуждающих о нордическом типе европейца”. (К слову, джингоистом или расистом Честертон не был, и шовинизм определял как извращенный национализм, где субъект есть объект своего поклонения, единственный свой идеал и идол.) При ближайшем рассмотрении, д-р Грегори оказывается немцем, но это только начало его этнического стриптиза. Книгочея Барбара Трэйл вдруг понимает, что он такой же немец, как и англичанин: в гневе из него вдруг “брызнул фонтан ругательств, не на английском, но и не на совсем немецком языке - на языке гомона и стонов всех гетто по всему миру”. “И хотя она не страдала антисемитизмом, ей показалось, что в светлолицей белокурости еврея есть что-то нечестное, как, скажем, в белой коже негра.”
Остроумно? Несомненно. Как и большинство парадоксов Честертона. Однако это разоблачение в англичанине немца, а в немце еврея стоит в одном ряду с многочисленными разоблачениями Честертона того же рода, когда сюжет строится на обнаружении еврея под маской английского лорда, французского маркиза или американского фермера, отстаивающего консервативный уклад: “Возможно, он на самом деле не Миллер, а Мюллер, а может быть, вовсе и не Мюллер, а Мозэс” - так Честертон переиначивает толстовский принцип “срывания всех и всяческих масок”.
Ладно, можно поставить еврею в упрек, что он обманным путем раздобыл аристократический титул (рассказы “Лиловый парик”, “Белая ворона”), но все-таки - согласитесь - не арийскую внешность. Или ради красного словца?.. А запретных тем для юмора нет - как, впрочем, и для литературы. Тем более, для такого безоглядного смельчака, как Честертон, который насмешливо написал об одном редакторе, что тот привычно меняет в газетных гранках “прелюбодеяние” на “недостойное поведение”, а слово “еврей” на “инородца”. Честертон предпочитал называть вещи своими именами - живи он сейчас в Америке, его обвинили бы в политической некорректности.
Как и многие другие детективисты - в том числе Агата Кристи - Честертон часто использует евреев в качестве ложного следа. Но у Агаты Кристи это игра на предрассудке: заостренные этнические черты, чуждые английскому характеру, а то и вовсе малопривлекательные, направляют подозрение на еврея, но по законам детектива убийцей оказывается кто угодно, только не подозреваемый. Чаще всего тот, кто вне подозрений и у кого железное алиби. Плох тот убийца, считал Честертон, который не может совершить убийство в свое отсутствие.
Такого типа подставные лжепреступники есть и у Честертона - скажем, в рассказе “Ходульная история”, где подозрение падает на хозяина антикварной лавки Шиллера, беженца из Германии, но и здесь Честертону не удержаться, чтобы не сделать выговор мнимому шпиону за немецкий псевдоним, неуместный в стране с растущими антинемецкими настроениями:
- Ну зачем вы это делаете? Они же разобьют витрину из-за этой дурацкой фамилии! Да, я знаю, вы не виновны. Вы не вступали в Бельгию, на что Вам? Вы не сжигали лувенскую библиотеку, не топили “Лузитанию”. Так и скажите! Почему вам не зваться Леви, как ваши предки, восходящие к самому древнему священству в мире?..
- Против моего народа, - сказал мистер Леви, - много предубеждений.
- Их будет еще больше, если вы не примете моего совета.
Но это еще сравнительно невинный сюжетный розыгрыш. Куда чаще, обеляя камуфляжного еврея от навета в убийстве, Честертон обвиняет его в других проступках, а точнее грехах. Здесь необходимо пояснить, что на его морально-религиозной шкале грех страшнее преступления, а тем более “праведного преступления”. Отсюда уже сочувствие к обычному преступнику и полное отрицание мозгляков, умников, циников, нигилистов - теоретиков и подстрекателей преступления: “Самому существованию цивилизации скоро будет грозить интеллектуальный заговор”. Это свое этическое кредо Честертон высказал многократно, многовариантно и многословно - привожу по его прославленному роману “Человек, который был четвергом”:
“Опасен просвещенный преступник, опаснее же всего
беззаконный нынешний философ. Перед ним многоженец и грабитель вполне пристойны, я им сочувствую. Они признают нормальный человеческий идеал, только ищут его не там, где надо. Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить самое идею личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает. Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не меньше, чем чужую.”
Конкретный пример - тот же д-р Грегори, псевдоангличанин и псевдонемец с камуфляжной нордической внешностью. Он арестован по подозрению в покушении на губернатора, но главный герой, который и оказывается “умеренным убийцей”, становится на защиту еврея:
- Я считаю, что он распущенный, порочный хвастун и жулик; самовлюбленный, похотливый шарлатан. И я совершенно убежден, что губернатора мог убить кто угодно, только не он... Будучи подлецом такого сорта, такого сорта подлости он не совершит. Агитаторы вроде него никогда ничего не делают своими руками; они подстрекают других; они собирают толпу, пускают шапку по кругу и потом смываются, чтобы приступить к тому же в другом месте.
От такой защиты голова идет кругом - как говорится, избави нас, Господи, от таких друзей, а от врагов мы сами избавимся.
Иногда в одном рассказе у Честертона даже два еврея, мнимо представляющих противоположные стороны. В “Призраке Гидеона Уайза” рассказывается о проходящих одновременно двух тайных встречах: трех капиталистов в шикарном отеле и трех революционеров в убогой таверне. И там и здесь присутствует по одному еврею - миллионер Джекоб Стейн, “не привыкший без особой надобности тратить даже слова”, и рабочий лидер Джон Элиас, невероятно схожие друг с другом, так что патер Браун, прославивший своего создателя, как Шерлок Холмс Конан-Дойля, подозревает в них родственников, которых раскидало в противоположные идеологические лагери: “Они были настолько похожи как лицом, так и манерами, что казалось сам миллионер убежал тайком из отеля и каким-то подземным ходом пробрался в цитадель революционеров”. Оба представляют худшие, с точки зрения Честертона, пороки современного общества: хищный капитализм и анархический социализм.
В “Преданном предателе” один еврей (тайный руководитель фантастической Павонии банкир Исидор Симон) изобличает другого еврея - тайного покровителя бунтовщиков, объясняя его характер с помощью парадоксально вывернутых этнических стереотипов:
- Скупых евреев нет. Это не еврейский порок, а крестьянский. Скупы скаредные люди, которые хотят охранить и передать свою собственность. Еврейский порок - жадность. Жадность к роскоши, к яркости, к мотовству. Еврей промотает деньги на театр, или отель, или какое-нибудь безобразие, вроде великой революции, но он их не копит. Скупость - безумие здравомыслящих, укорененных людей.
Честертон доходит даже до откровенной подтасовки, когда в рассказе “Проклятие золотого креста” вкладывает в уста патера Брауна следующую псевдоисторическую справку:
- Еврей не мог быть вассалом феодала. У евреев, как правило, был особый статус “слуг короля”. Невероятно, чтобы еврея сожгли за его веру. Евреи были единственными, кого не преследовали в средние века... Несчастного христианина могли живьем сжечь за некоторые оплошности в рассуждении о вере, в то время как богатый еврей мог спокойно идти по улице, открыто хуля Христа и Божию Матерь.
Сюжетным прообразом лжешпионского рассказа “Поединок доктора Хирша” послужило, по-видимому, дело Дрейфуса. В данном случае важно время публикации: появление книги с этим рассказом, многозначительно названной “Мудрость патера Брауна”, совпало с началом Первой Мировой войны, а капитан французского Генштаба Дрейфус был обвинен в измене в 1894 году, выпущен на свободу в 1899-ом и помилован (но не оправдан) в 1906-ом. И вот спустя столько лет Честертон возвращается к этому делу, чтобы подвергнуть его сомнению. Сначала он уравнивает дрейфусаров и антидрейфусаров, “рядовых членов политических партий - это в большинстве своем люди честные и легко поддаются на обман”, а потом и непосредственных участников дела: “заговорщиков, если против Дрейфуса был составлен заговор, и изменника, если действительно была совершена измена”: “Дрейфус, судя по всему, знал, что его оклеветали. А политики и военные, судя по всему, знали, что это не клевета. Я говорю о тех, кто должен знать правду”.
Рассуждения не очень внятные, даже Фламбо, французский друг и помощник патера Брауна, взбрыкивается против своего гуру, не понимая к чему тот клонит. Ясно одно - Честертон сомневался в невинности Дрейфуса и на примере вымышленного Хирша пытался показать, что дело сложнее: можно оказаться изменником, будучи уверенным в своей невинности.
По-Честертону, у человека две совести: чистая и нечистая. Может быть, нечистая совесть - одна из модификаций католического mea culpa? И сам антисемитизм патера Брауна, как и Честертона, - следствие не только его парадоксализма, но и католицизма? Он считал, к примеру, что многие качества евреев - как хорошие, так и дурные - проистекают из их неверия в потустороннюю жизнь: единственная религия, отрицающая загробный мир. Следует, наверно, отметить, что когда жизнь и судьба Честертона клонились к закату, другой английский автор-католик - Грэм Грин - дебютировал романом, за основу которого взял миф о мировом заговоре евреев.
Помимо лирических стихов, детективов-парадоксов, фантасмагорических романов и литературной критики, Честертон, будучи ревностным католиком, сочинил также несколько богословских трактатов, из которых самый известный “Вечный человек” - апология понятно кого. Естественно, в этой книге уделено достаточно внимания народу, который заразил мир единобожием, несмотря на насмешки римлян, считавших евреев суеверными, отсталыми людьми:
“...Но именно эти темные провинциалы хранили то, что много ближе, чем боги, к космической силе ученых. Косные тугодумы были пророками, и из этого парадокса можно сделать очень важный вывод. Я не хочу углубляться сейчас во все, что говорили по этому поводу, я просто сообщаю исторический факт: особый свет сияет с самого начала на маленьком одиноком народе. В этом парадоксе, в таинственной загадке, разгадка которой была неизвестна столетиями, - миссия и сила евреев.
Попросту говоря, мы обязаны Богом евреям. Мы обязаны Богом тому, что так часто порицают в евреях, и даже тому, что вправду заслуживает порицания. Во всех этих странствиях, конца которым не видно и в наши дни, особенно в начале странствий, евреи несли судьбы мира в деревянном ковчеге, где, может быть, таился безликий символ и, несомненно, жил невидимый Бог. Очень важно, что Бог был безликим... Бог, который не мог стать идолом, оставался Духом... Когда весь мир растворялся в мешанине мифов, Саваоф - местный, ограниченный Бог Воинств - сохранял в неприкосновенности первую религию людей. Он был Богом племени и потому мог стать Богом всего мира. Он был ограничен, как и мир”.
Что несомненно - Честертон испытывал к евреям острый, чтобы не сказать болезненный интерес, опускаясь ради них даже до тавтологии, что парадоксалисту вовсе не к лицу. А можно ли антисемитскую брань сделать пробой высокого качества, как вознамерился было Боря Парамонов в “Портрете еврея”, но не удержался на заявленном уровне и выдал “давно уж ведомое всем” пусть и в эпатажной форме? Может ли этот древнейший предрассудок избежать трюизмов? Даже еврейский, то есть самый изощренный антисемитизм - своего рода самокритика? “Антисемит - это тот, в ком есть хоть доля еврейства, физического или психологического”, считал Пауль Вайнингер, а Марина Цветаева в “Доме у старого Пимена” приводит разговор семнадцатилетней Аси с Розановым после его очередной диатрибы в адрес евреев:
- Василий Васильевич! На свете есть только один такой еврей. (Розанов, бровями) - ? -
- Это - Вы.
Евреи были идеей-фикс Честертона - к счастью, не единственной. К антисемитизму он не сводим, даже если был антисемитом. А вот был ли он антисемитом, судить читателю - цитат я привел достаточно.
Комментарии (Всего: 1)