- В то утро мы проснулись от рыданий нашей воспитательницы Марины Петровны. Лицо ее от слез опухло – вот такое стало, и глазенок вообще не видать. А рыдания были, как... ну, как крики. И когда она увидела, что мы зенки продрали, заревела пуще прежнего. Вдруг замолчала, наступила тишина, а потом Марина Петровна начала говорить, слегка заикаясь, и голос ее дрожал: «Д-д-д-дети! У-у-у-умер д-д-д-дедушка С-С-С-Сталин!»
И прежде чем зарыдать, мы посмотрели на стену, где висел его большой портрет. Он по-доброму разглядывал нас и улыбался в усы. На нем ловко сидел френч без знаков отличия. В общем, чин чинарем.
И тут мы заметили, что угол портрета затянут черной материей...
Ах, как мы плакали! Как отчаянно вопили! Да что я вам это рассказываю? Вы-то будете меня постарше. Я сорок шестого.
- А я тридцать седьмого. – И подумал: «Когда называю год своего рождения, всегда вспоминаю дружка детства Славку Леонтьева. Он всегда говорил: «Нашел годик, когда родиться».
- Небось, тоже в тот день обрыдались...
В то утро я проснулся очень рано от голоса Левитана. А может, мне сейчас кажется, что это был Левитан. Но голос звучал громко, торжественно и горько. И, натянув трусы, еще толком не проснувшись, побрел в комнату к родителям.
Мама уже не спала, но еще не встала. Мы встретились с ней глазами, и я тихо проговорил:
- Сталин умер.
- Знаю, - сказала она. Взгляд у нее был настороженным.
Отца в комнате не было. Значит, в ванной мылся.
В этот момент дверь открылась, и я его увидел – крепкого, мускулистого, обнаженного по пояс, с полотенцем через плечо. Ступал он тяжело и, когда ходил, слегка раскачивался. И чуть-чуть было слышно, как поскрипывают протезы. Он что-то напевал, и это было необычно. Он никогда не пел, и как, смеясь, говорила мама: «Ему на ухо слон наступил». «Медведь», - поправлял я ее. «Нет, - говорила она, - ему – слон». И они оба смеялись.
- Доброе утро, - сказал, улыбаясь, отец.
И то, что он пел, и «доброе утро» не оставляли сомнений: он еще ничего не знал.
- Сталин умер, - прошептал я.
- Умер, - согласился он и продолжал мне улыбаться.
«Видимо, не расслышал”, - подумал я и громче повторил как бы с укоризной: Что же ты улыбаешься и поешь?
- Сталин умер.
Отец улыбаться перестал, и наконец-то в лице его я увидел грусть, но сказал он совершенно другое:
- Ты думаешь, хуже будет? Хуже некуда. Будет обязательно лучше! Увидите! Это было сказано и мне, и маме. А вот улыбка уже предназначалась только ей.
Нет, в тот день я не плакал. Я безгранично верил родителям и ни разу не раскаялся в этом...
- Жизнь у нас в детском доме была не пряник. Я потом фильмы глядел про детские дома. Кто знает, может, теперь все изменилось. А у нас было голодно, и чуть что – линейкой по рукам и подзатыльник. От физрука башка чуть не отлетала.
У дома нашего был участок земли, и летом мы там по-черному пахали. А рядом на колхозном поле вкалывали с утра до ночи. Обгорали все. На обед водили в столовку строем. И обязательно с песней «Товарищ Сталин точный дал приказ...». А у меня как-то горло болело, не пел. Марина Петровна заметила:
- Не поешь? Выйди из строя!
Это означало: без обеда. А я и так был доходягой. А кому пожалуешься? Портрету дедушки Сталина?..
Ну и дрались мы часто. До кровищи. Свою поганую жизнь друг на друге вымещали...
В нашем московском хулиганском дворе драки бывали каждый день. Закоперщиком, как правило, выступал Викушка. Такая кликуха. Был он старше меня лет на семь. Из растегнутого ворота рубашки проглядывал тельник, штанины заправлял в сапоги, в углу рта – папироса.
История эта случилась году в 46-м. За месяц до этого Владимир Григорьевич Дуров – известный дрессировщик (он много лет дружил с моим отцом) подарил мне щенка. Черный ласковый пуделек. Дуров назвал его Неро. Пудели тогда в Москве были большой редкостью, и прохожие на Неро с интересом поглядывали, что, естественно, наполняло меня гордостью. Отец однажды это заметил:
- Гордиться надо другим. Скажем, знаниями. А, честно говоря, гордиться вообще не стоит. Пустое дело. Ни собакой, ни одеждой, ни всякими побрякушками. Да даже и знаниями. Думаю, во дворе уже всем доложил, что собаку тебе сам Дуров подарил? Было?
Я кивнул.
- Пес хороший. Но, согласись, от того, что его подарил Дуров, он лучше не стал. А Дуров тебе понадобился для того, чтобы всем нос утереть – вот, мол, какие у меня приятели. А он не твой приятель, а мой. Нехорошо...
Ну, так вот, подошел ко мне Викушка, сказал традиционное:
- Наше вам с кисточкой. – И сделал смазь, то есть провел ладонью по моему лицу снизу вверх. Не больно, но обидно. А дальше уж было непривычное. – Ну что, падло, мало того, что у тебя мать иностранка, так ты, сука, еще и собаку завел. – И ударил Неро ногой в бок.
Щенок заскулил. Кровь ударила мне в голову, и тут я увидел на земле металлическую скобу с загнутыми острыми концами. Я схватил ее и бросился на Викушку.
Он в мгновение оценил ситуацию, понял, что со мной, свихнувшимся, со скобой ему, может, и не совладать, и рванул от меня что было сил. Я - за ним, за мной - щенок. Я был крупным мальчиком для своих девяти лет. Но Викушка был сильнее, умелым в драке. Семь лет в таком возрасте - разница большая. Но от меня он бежал.
И сегодня знаю, что, если бы тогда догнал, воткнул бы ему между лопаток ту скобу.
Отец все чувствовал, все понимал и вечером, после работы, разглядывая меня, спросил:
- А с чего это королевство затянуто тучами?
Я молчал, даже отвернулся.
Отец положил мне руку на плечо и повернул к себе:
- Старина, не забывай, что у тебя есть верный друг, а вдвоем мы все преодолеем.
И вдруг совершенно неожиданно для себя я зарыдал. Копившаяся ненависть к Викушке выплеснулась горькими слезами.
Из кухни прибежала мама. А я, глотая слезы, бормотал:
- Маа-му иноо-странкой обозвал. Нее-ро ногой ударил. Сапоо-гом.
- Как маму обозвал? – спросил отец.
- Иноо-странкой.
И отец весело и беззаботно засмеялся. От этого я тут же перестал плакать и с удивлением посмотрел на него, а потом на маму. Она не смеялась, и брови ее сошлись на переносице.
- Старина, - сказал отец, - иностранка – это не ругательство. Поэтому обозвать иностранкой нельзя. Можно только назвать. А вот то, что Неро ударил, нехорошо.
- Кто? – спросила мама.
- Викушка, - напоследок всхлипнул я.
- Передай Викушке, - медленно проговорила мама, щуря не по-доброму глаза, - что я такой же гражданин этой страны, как и он! А впрочем, я ему это сама объясню! И она решительно пристукнула кулачком по столу.
Отец взял ее за руку, кулачок тут же разжался, и он поцеловал маму в ладонь.
- Да вы что? – спросил он. - Это же все чепуха на постном масле. - И уже мне: Ты вообще-то знаешь, что я великий маг и чародей и умею предсказывать будущее. Хочешь, скажу тебе, что будет во дворе завтра?
- Ну.
- Баранки гну. Говори «да» или «нет».
- Да.
- Если завтра придешь во двор, Викушка собаку больше не тронет и про маму ничего не скажет. А ты держись. Наверняка получишь.
- Дам сдачи.
- Правильно, - одобрил отец.
И назавтра все было так, как он сказал: и смазь, и нос расквасил. Я тоже руками помахал, но вроде без толку.
А через два дня пришел к нам в гости мой двоюродный брат Боря. Ему было лет двадцать, он приходил к нам за книгами, а главное, он занимался боксом. Был уже мастером спорта. И у меня возникла замечательная идея: пойти с ним во двор, подойти к Викушке, сделать ему смазь, а начнет возникать - Боря ему покажет. Но что-то меня удерживало, чтобы сказать об этом Боре. А он, разглядывая книжные полки, говорил, как бы обращаясь не ко мне:
- Парень ты здоровый. Вон какой вымахал. Надо спортом заниматься. В воскресенье в 11 заеду за тобой, поедем к нам в секцию записываться. Идет?
- Идет! – тут же согласился я, думая о встречах в будущем с Викушкой.
- Чудак-человек, - искренне удивлялся он, - какой отец? Я его и в глаза никогда не видел. И все про него знаю смутно. Мать вышла за него замуж сразу после войны. Потом его за что-то посадили. И он в лагере сгинул. Никаких подробностей не знаю, и даже фотокарточки его нет. А первого маминого мужа убили на войне. Не помню, кто мне сказал, но у нее еще был сын. В гетто погиб. Мы евреи, и мама оказалась в гетто в 41-м.
- Так она, наверное, про сына в гетто сама и рассказала.
- Нет. Не получается. Когда она мной была беременна, ее арестовали и судили. Она с колхозного поля вынесла два с половиной килограмма кукурузы. Есть было нечего. Дали ей вроде 5 лет, и я в тюрьме родился.
Молока у матери было мало. Тюрей выкормили. Мать вообще болезная была. Мне только два годика исполнилось, и она померла. Где похоронили, не знаю. Потом, много лет спустя, на одном кладбище нашел заброшенную могилу. Вообразил, что именно там мать похоронена. И пока жил в Союзе, за могилкой следил, убирал, цветы приносил. Так легче было...
Ну, после ее смерти меня еще полгода в тюрьме содержали растили то есть. Двухлетних в детские дома не брали. А в два с половиной уже было можно. И вот там я рос, и сколько себя помню, все спрашивал у воспитателей, есть ли у меня родня, и всегда получал ответ: «Нет никого».
Однажды мне приснился сон, будто нашел меня отец, не простой мужик, а генерал. И сидим мы с ним за столом, полным яств. А на отце - генеральский мундир на плечи накинут, весь в орденах, а сверху Звезда Героя. Он веселый, на гармошке наяривает, мне подмигивает и все еду придвигает. А я и есть не хочу. И вижу: дверь медленно открывается, и входит мать. Тут сразу понял – сон. И во сне знал – матери нету...
Году в 49-м как-то за ужином мама взглянула на отца, словно о чем-то спрашивая. И я заметил, как он ей кивнул.
- Сегодня у нас в издательстве много людей арестовали.
Я посмотрел на отца. Посмотрел с надеждой. Вот сейчас он улыбнется и скажет: «Чепуха все это на постном масле». Но отец не улыбался и молча глядел в стол.
- И вот если меня тоже арестуют, - мама говорила спокойно, не повышая голоса, - и тебе скажут, что я – американская шпионка, никогда, ни за что не верь!
Я кивнул. Я знал, что мама – не иностранка. После истории с Викушкой отец рассказал, что мама когда-то иностранкой была, а потом получила советское гражданство.
Все подробности этого мне стали известны куда позднее.
Мама приехала в Советский Союз в 32-м как американская туристка. С отцом она познакомилась за семь лет до этого, и все годы они были в переписке. Впрочем, это совсем другая история, и я, может быть, расскажу об этом когда-нибудь, в следующий раз.
В 32-м мама с отцом пошли в загс, и без всяких проволочек их брак зарегистрировали. Еще не был издан указ, запрещающий брак между советским гражданином и иностранным. Был бы указ, не было бы меня.
Но через месяц маме позвонили из Наркоминдела и сказали примерно следующее:
- Гражданка, через три дня заканчивается срок вашей визы, и вы должны покинуть нашу территорию.
- Но я вышла замуж за советского гражданина.
- А это к делу не относится. – И повесили трубку.
Я не знаю, сказал ли отец, когда ему это стало известно, «пустое дело» или «чепуха на постном масле». Я знаю другое. Он снял телефонную трубку, позвонил главному прокурору республики (тогда так назывался Генеральный прокурор) Окулову и рассказал в чем было дело.
- Не волнуйся, Саша, - сказал Окулов. - Иди завтра с женушкой в Наркоминдел, и все будет в порядке.
Назавтра в Наркоминделе родителей встретили с распростертыми объятиями, сказали, что их неправильно поняли и что мама может жить здесь вечно, но исключительно для ее спокойствия лучше написать заявление и получить советское гражданство. Она тут же это и сделала.
Вечером отец позвонил Окулову, долго его благодарил, а в конце, растроганный, сказал:
- Ваня, - нет, наверное, он называл его Иваном Алексеевичем, - если сын родиться, назову в твою честь.
Репрессии в стране нарастали. Но отец говорил маме:
- Пока Окулов на месте, значит, все правда – и про врагов, лазутчиков, шпионов и про заговоры. Иван Алексеевич - наипорядочнейший человек.
За три месяца до моего рождения Иван Алексеевич Окулов был арестован и расстрелян. С его вдовой Надей я познакомился в году 55-м. Она пришла в гости к моим теткам – сестрам отца – и рассказала, что Иван Алексеевич сказал Сталину:
- Допускаю, что у нас много врагов, но не должны быть репрессированы их жены и дети. Ты же сам говорил: «Сын за отца не отвечает».
- Ты прав, - сказал Иосиф Виссарионович.
- Наверное, - говорил Окулов жене, - меня завтра-послезавтра арестуют. Извини, молчать больше не мог. – И тихо-тихо, как бы про себя, произнес: «Бедная девочка».
Его арестовали той же ночью. Наде Окуловой предстояли 17 лет лагерей. Семилетний сын оказался в детском доме. Полугодовалую дочь с невероятным трудом отбила Надина сестра. И девочка только в 55 м узнала, кто ее настоящая мать.
Мои тетки дружили с Надей с детства. Она и с Окуловым познакомилась в доме моего деда. Он жил в Оренбурге, был купцом первой гильдии, и ему нравились социал-демократы.
Молодой большевик, ссыльный Иван Окулов прожил в доме моего деда несколько лет, и мой отец, хотя был значительно моложе Окулова, с ним дружил. Может, под его влиянием в 17 лет пошел в Красную Армию, успел повоевать в Гражданскую.
Дед оказался человеком дальновидным. Все свое состояние добровольно отдал новой власти, а сам стал работать в каком-то советском учреждении. Оказался советам полезен. Тогда с образованными и грамотными было туго. Потом переехал в Москву и умер, к счастью, своей смертью еще до начала тотальных репрессий, то есть года за два до моего рождения...
- Ну вот, стало быть, воспитатели мне все талдычили, что никого из близких у меня нет. А я в это не верил. И когда мне было лет 11, наш детский дом участвовал в футбольном матче с другим детским домом. Сам я не играл – доходяга. А мой дружок –на пару лет меня постарше – был капитаном нашей команды. Когда матч закончился, его и другого капитана позвали подписывать протокол, чтоб все чин чинарем. Тот подписал первым, а мой дружок говорит:
- Я еще одного знаю с такой фамилией.
Тот спрашивает:
- Как зовут?
И когда услышал, твердо сказал:
- Мой брат.
Так и оказалось.
- А как он узнал о вас?
- Мать знакомой написала из тюрьмы, что сын родился и как назвала. А та брату и передала. Он меня искал. Был на шесть лет старше. А еще оказалась у нас сестра. Та старше была на целых шестнадцать. Вот какое богатство привалило.
Когда из детдома выпустили, дали всем жуткие характеристики. Ну, честно сказать, об учебе я и не думал. Стал работягой. Про прошлое не распространялся, жил, как все, только на демонстрации старался не ходить и глотку лозунгами не драть. А потом, когда началась эмиграция, одним из первых подал документы и быстро получил отказ. Опять подал, опять отказ. Чего я только не делал. В Узбекистан уезжал жить, оттуда подавал – отказали. Потом в Хабаровске колотился. И там отказ... Какие там допуски-пропуски?! Всю жизнь работал на хлеборезке, гэдээровской, правда. Вот и все мои тайны. И, представляете, 15 лет был в отказе. 15!..
Тогда, в 49-м, после разговора с мамой об арестах в издательстве я вышел во двор. Бывал я там крайне редко, времени не хватало: учился в школе, ездил 4 раза в неделю на тренировки, ходил в кино, в театры, на выставки, уже девочки знакомые были. Не до двора. Викушку не видел года три, а в тот вечер столкнулся с ним лицом к лицу.
- Наше вам с кисточкой! – сказал Викушка. – Явился не запылился. - И протянул руку, чтобы сделать мне смазь. В этот момент он еще не понял, что я уже выше его на полголовы и заметно шире в плечах. Смази не получилось. Он нарвался на хорошо поставленный удар, и все его сопротивление было тут же сломлено. Тренер у меня был замечательный и говорил, что я непременно буду чемпионом. Единственное, чего у меня не хватало, - это злости. Но с Викушкой ее было хоть отбавляй. Я его бил умело и жестко и за маму-иностранку, которую вот-вот арестуют, и за пуделя Неро, который умер два года назад от чумки, к чему, естественно, Викушка никакого отношения не имел, и даже за отца, который остался на войне без ног, ходил с палочкой на протезах, которые всегда чуть-чуть поскрипывали.
Все лицо Викушки было в кровище, и какие-то мужики бросились меня от него отрывать. И один из них, хватая меня со спины за руки, кричал:
- Ты что, паря, озверел совсем?
Я все пытался вырваться из их рук. Викушка стоял, покачиваясь, и вдруг упал. Мужики меня отпустили и побежали его поднимать. А я повернулся и побрел к дому, перестав испытывать радость победителя. А на следующий вечер к нам пришла убогая, в чем душа держится, старушка, укутанная в платок. Сказала отцу:
- Ваш-то сынок, Лександр Владимирыч, чистым бандитом вырос. Моего-то вчерась так отделал, на лице живого места нету. Нос разбит, губы разбиты, под глазами фингалы.
Отец повернулся ко мне.
- Викушка, - сказал я.
- Простите, - говорил отец, - вас как величать по имени-отчеству... Ефросинья Андреевна?.. Так вашему сколько лет-то?
- Девятнадцать.
- А моему еще тринадцати нет.
- Так вы вон как богато живете, - сказала она, поглядывая на нашу, прямо скажем, скромную обстановку. - И парень ваш - битюг. Вон каким на сильных харчах вымахал. Чистый битюг. Здоровенный. А Викушка-то козлик-зяблик. В чем душа-то держится? Безотцовщина...
- А разве у вас мужа нет? – удивился отец.
- Есть, - вздохнула она. - Сначала у фрицев в лагере сидел, потом у наших. Почки отбиты. Беркулез. Уж год с кровати не встает. И за Викушку боязно. Заразная ведь это штука.
И помню, как голос отца дрогнул, и он произнес вроде бы ничего не значащее:
- Вот оно что...
А мама уже накрывала стол, и было долгое чаепитие с Ефросиньей Андреевной. И Викушке бутербродов накрутили.
Когда она ушла, отец подозвал меня, сказал:
- Все понимаю, старина. Ну, саданул бы его раз-другой и хватит. Сильный человек на то и сильный, чтобы силу свою сдержать. И ярость тоже. Пожалуйста, помни об этом. А когда-нибудь поймешь, что и Викушка не виноват. Он всегда был слабаком.
- Как это? – не согласился я.
- Поймешь...
Через много-много лет кинематографические дела привели меня к человеку, который в страшные годы работал на Лубянке. Правда, говорил, что занимался только бумажными делами и был лишь ничтожнейшим винтиком в том чудовищном механизме.
После того как мы поговорили с ним по делу – о людях, которых он знал, я задал ему личный вопрос, который часто не давал мне покоя. Я понимал, что, с точки зрения Лубянки, конца 30-х и конца сороковых, моя семья была откровенно криминальной: мать - в прошлом американская гражданка, отец – сын купца первой гильдии. Они не могли уцелеть. Не должны были ни при каких обстоятельствах. А все бури прошли стороной.
Мой собеседник как-то странно посмотрел на меня и сказал (в интонации я уловил сожаление, а может, мне это показалось):
- Да просто проглядели, - и выдавил из себя улыбку...
- А вы знаете, что у меня написано в свидетельстве о рождении? Я его храню. Детям оставлю и внукам попрошу передать. Уверен, вы такого не знаете. Значит, написаны фамилия, имя. Отчество – прочерк. Национальность – прочерк. Отец – прочерк. Мать – прочерк. Место рождения – прочерк... И самое удивительное, что мой старший брат, кстати, тоже здесь живет, сталинист. Вроде во всем нормальный, а вот в этом ...
- Он не виноват, - сказал я. - Это все прошлое. Это все усатый, который с портретов по-доброму на детишек смотрел. Ему мы за все должны быть благодарны. Даже имя его поганое произнести не могу. В горле торчит.
Он улыбнулся:
- Давайте будем называть его товарищем N, чтоб дети побыстрее забыли, а внуки, чтобы вообще не знали.
- Отличная мысль, - сказал я. - Ну, давайте хором его за все поблагодарим. И мы дружно продекламировали:
- Спасибо товарищу N за наше счастливое детство! – Засмеялись, но как-то невесело.
Мы уже несколько минут стояли на Coney Island Avenue между Avenue Н и Foster, около дома, куда я ехал. Солнце ярилось. Я открыл дверцу машины и сказал водителю car-service:
- А денек сегодня будет жарким.
- Передавали, что за 100 зашкалит.
- Ну, будьте здоровы, - пожелал я ему.
- Живите долго, - посоветовал он мне.
Около входной двери я обернулся. Он все еще смотрел мне вслед.