Еще до переезда в Москву, в бытность мою в Ленинграде, мне пришлось вести вечер Евгения Евтушенко и Александра Межирова. Само собой, под завязку набитый огромный зал, на улицах конная милиция, внутри переодетые шпики. Конечно, я понимал, что люди пришли на Евтушенко, а потому немного побаивался за Межирова, который далеко уступал ему в славе. К тому же сильно заикался. За кулисами поэты поспорили, кому выступать первым: Евтушенко уступал Межирову как старшему, хотя, наверно, у него была еще тайная мысль, что выступление Межирова после его, Евгения Евтушенко, поблекнет. Межиров, однако, настоял, что он будет выступать во втором отделении.
Женю принимали хорошо, чуть ли не после каждого стиха аплодировали. Перед своим выступлением Александр Петрович, заикаясь, успел мне шепнуть, чтобы я предупредил аудиторию не прерывать его выступление аплодисментами, что я и сделал в конце своего вступительного слова. И поразительная вещь, как только Межиров начал перед затихшей аудиторией читать свои стихи, его заикание как рукой сняло, стихи как по волшебству полились один за другим, в зале стояла гробовая тишина, а когда он кончил, все встали, разразилась овация. Евтушенко аплодировал вместе с другими.
Потом мы поехали на троллейбусе к нам домой, прихватив из зала парочку общих знакомых - питерских поэтов. Договорились, что каждый прочтет по стихотворению – на свой выбор. И опять, уже в этой тесной аудитории, Межиров вышел победителем.
В Москве мы стали соседями в Розовом гетто – так шутя называли дома писательского кооператива около станции метро «Аэропорт», встречались в Переделкине и в Нью-Йорке, а когда он временно переехал в Портленд, штат Орегон, подолгу говорили по телефону, он читал свои новые стихи, выдавая их почему-то за старые. Человек предельной искренности в поэзии, в жизни он был мистификатором, придумывал себе разные биографии, а когда я, предварительно сверившись с «Литературной энциклопедией», поздравил его с днем рождения, он удивился: «И день не тот, и месяц не тот, и даже год!» Тогда я стал поздравлять его с Днем Победы – здесь уже не ошибешься.
Как-то я спросил его, пишет ли он стихи, и он, помолчав, ответил: «Не сказал бы». А спустя несколько дней позвонил мне и с ходу прочел классное стихотворение, явно только что написанное:
Все круче возраст забирает
,Блажными мыслями бедней
От года к году забавляет.
Но и на самом склоне дней
И при таком солидном стаже,
Когда одуматься пора,
Все для меня игра, и даже
То, что и вовсе не игра.
И даже крадучись по краю,
В невозвращенца, в беглеца
И в эмиграцию играю.
И доиграю до конца.
Причин его отвала из Москвы касаться не буду. Не могу сказать, что вынужденная иммиграция далась ему легко. Его упрекали и здесь и там. Кто-то даже пустил шутку, что теперь его фамилию нужно писать через два «ж»: Межжиров – там жировал и здесь жирует. А когда в Москве в период гласности снова стали выходить его книги, новомировский рецензент укорял его в отсутствии определенности, «в философско-политических вопросах необходимой даже и для поэта», и приводил в качестве примера строчки,
на мой взгляд, тонкие, сложные, но недвусмысленные:Возжаждав неожиданно свобод,
Качать права верхи элиты стали,
И, как всегда, безмолвствовал народ,
Свободой озабоченный едва ли.
В низах элиты всё наоборот,
Охотный ряд свои имеет нужды –
И, как всегда, безмолвствовал народ,
И тем, и этим в равной мере чуждый.
Полный улет! Не знаю характеристики ельцинской эпохи точнее межировской.
Александру Межирову повезло и не повезло в русской поэзии. Как, впрочем, и остальным «кирзятникам», как позже окрестили поколение военных поэтов – от Бориса Слуцкого и Булата Окуджавы до Семена Гудзенко и Давида Самойлова, от Евгения Винокурова до Константина Ваншенкина. Их так накрепко связали с войной, что, с одной стороны, она как бы выдала им индульгенцию на будущие отклонения от принятых эталонов и стереотипов советской поэзии, на окопную правду взамен патриотического гламура, но с другой стороны, - критики и читатели не замечали что хоть все они и вышли из войны, как русская проза из гоголевской шинели, но давно уже отошли от нее и занялись мирными (хотя далеко не «мирными») сюжетами. Межиров писал:
Воспоминанье двигалось, виясь,
Во тьме кромешной и при свете белом
Между Войной и Миром – грубо, в целом,
Духовную налаживая связь.
Александр Межиров ушел на войну семнадцатилетним. Потом он напишет стихотворение памяти рано умершего Семена Гудзенко, хотя оно в какой-то мере автобиографично:
«Полумужчины, полудети, на фронт ушедшие из школ... Да мы и не жили на свете - наш возраст в силу не вошел. Лишь первую о жизни фразу успели занести в тетрадь, - с войны вернулись мы и сразу заторопились умирать».
Как раз последнее к Межирову не относилось – он задержался на белом свете, пережив сотоварищей и соперников по военному поколению:
Товарищи все по местам.
Один мимо места проронен.
И был похоронен не там,
Где должен был быть похоронен.
Это Межиров написал уже в Нью-Йорке, где волею судеб оказался – и ошибся. Прах его был кремирован и захоронен в Москве.
***
Межиров знаменит двумя своими хрестоматийными стихами: «Коммунисты, вперед!» и «Мы под Колпином скопом стоим, Артиллерия бьет по своим», но у него много стихов вровень, а то и лучше этих двух.
Пули, которые посланы мной, не возвращаются из полета.
Очереди пулемета режут под корень траву.
Я сплю, положив голову на Синявинские болота,
А ноги мои упираются в Ладогу и Неву.
К слову, на Синявинских болотах Межиров навсегда отморозил почки.
Такое классное стихотворение, что не оторваться, – приведу еще одну строфу:
А когда я встаю и делаю шаг в атаку,
Ветер боя летит и свистит у меня в ушах,
И пятится фронт, и катится гром к рейхстагу,
Когда я делаю свой второй шаг.
В своей поэтике Александр Межиров был традиционалистом, если понимать под традицией путь классического русского стиха от Пушкина и Тютчева до Блока, Ахматовой и Ходасевича. Уже Мандельштам был ему чужд, о Бродском мы спорили, и хотя он хвалил мой питерский мемуар «Три еврея» (в Нью-Йорке он вышел в издательстве «Слово» под первоначальным названием «Роман с эпиграфами»), он убеждал меня (автора!), что стихи Бродского, взятые мной в эпиграфы, не могут мне нравиться.
Влюбленный в Бродского с питерских времен, я опешил. Так до сих пор и не понял - разыгрывал меня Межиров или всерьез.
Зато всерьез упрекал, что в угоду прозе и политологии я бросил критику – основное мое литературное занятие в Питере и Москве. Очень интересно рассказывал о своих товарищах по литературному цеху.
Я уговаривал его писать воспоминания. В ответ он говорил, что для этого нужен другой талант, а он только поэт. Я ссылался на Бориса Слуцкого, а тот, помимо стихов, которые я очень люблю, писал еще отличную прозу, и ненапечатанная она ходила в Москве по рукам. Межиров сказал, что у Слуцкого тонны неопубликованных стихов, и процитировал одно: «Я – ржавый гвоздь, что идет на гроба».
Я так и назвал свое эссе о Слуцком, которое потом включил в мою книгу «Записки скорпиона»: «Ржавый гвоздь».
Спасибо, Александр Петрович, за подсказку!
Несмотря на долголетие, ему досталась тяжкая доля. Однако наперекор возрасту, позднему для поэта, и иммиграции, когда читательская аудитория сужается, как шагреневая кожа (а какая она сейчас в России?), именно здесь, в Америке, к поэту Александру Межирову пришло второе дыхание. Его стих стал отрывистее, короче, импрессионистичнее – скорее набросок, чем картина.
Однажды он пришел в гости и подарил нам с Леной Клепиковой новую книгу, которая называлась принципиально: «Бормотуха». На нынешнем арго так зовется вино, но Межиров имел в виду скорее бормотанье, то, что ищет и не находит словесного, а тем более стихового выражения. Как сказал классик: «О, если бы без слов сказаться можно было...» Однако в распоряжении Межирова была родная речь, и он рассказывает на ней о своем новом, иммиграционном опыте, ища новые пути в поэзии:
А ты все пишешь мне, чтоб не насиловал
Судьбу у нашей смерти на краю, -
И без того полжизни эмигрировал,
Недоосуществляя, репетировал
Повсюду эмиграцию мою.
Эпиграфом к своему иммигрантскому циклу Межиров взял известные слова Пастернака «О, если б я прямей возник...», но Пастернак имел в виду совсем другое, когда это написал: его тяготило еврейское происхождение, ему казалось, что его судьба сложилась бы иначе, родись он русским. Межиров переиначил Пастернака, применив эти строки к своей раздвоенной, раскоряченной, надломленной жизни.
В конце концов он перехитрил не только судьбу и смерть, но и самого себя, о чем написал в последних стихах с предсмертной откровенностью:
Она была от века не прямая
(«О, если б я прямей...») моя стезя.
Я долго жил, свою судьбу ломая,
Что делать можно было, но нельзя.
Понятно, будучи критиком, я несколько раз писал о Межирове в советских изданиях, а тут вдруг он позвонил мне из своего Орегона и без никаких предупреждений, перейдя на шепот, выдал:
- Вычеркните меня. Умоляю вас, Володя, вычеркните меня.
- О чем вы, Александр Петрович? – сказал я, ничего не понимая.
- Вы напишете роман лучше, чем «На ножах» Лескова. Но только вычеркните меня, Христа ради прошу! Вы про меня обязательно напишете, я знаю.
В это время я как раз строчил свой роман с памятью «Записки скорпиона», но откуда ему было знать?
Человек провидческого дара, непростой судьбы и большого поэтического таланта, Александр Межиров останется в русской литературе.
Комментарии (Всего: 2)
В партии сей состоял он и сам:
"Коммунисты, в Нью-Йорк!" – под конец написал.
И – со льготами "беженца" – сям и осел.
Мол, а ты, диссидент отсидевший, осёл.