Параллельные сюжеты
Мы из того же вещества, что наши сны.
И наша крошечная жизнь - в блокаде снов.
Шекспир. “Буря”
Вот что со мной cтряслось по возвращении в Нью-Йорк: я умер.
Понял не сразу, продолжая по инерции жить как ни в чем не бывало. То есть знаки были, но я их в упор не видел. Полное отсутствие, скажем, личных писем, а одни только биллы да джанк-мейл - хоть и на мое имя, но по сути анонимны, ни к кому. Зато не было долгожданных чеков за несколько телепередач и аванса за книгу. Меня, правда, ждал увесистый, килограмма в полтора, томище с моими опусами. Вышел в мое отсутствие в Санкт-Петербурге и прислан мне в количестве одного авторского экземпляра вместо обещанных ста, но выглядел так солидно и мемориально, в обложке под розовый гранит с черными прожилками, как избранное давно почившего классика, а не очередная книга пока еще живого - пусть полуживого после изнурительной дороги - автора.
Того хуже - с автоответчиком: рекламные зазывы да несколько сообщений для Фарида, который жил в мое отсутствие в квартире и присматривал за котами. Даже коты встретили меня как-то странно - синеглазый сиамец забился под кровать и сипло шипел при моем приближении, а рыжий подбежал, обнюхал и завопил дурным голосом, не признав хозяина. Третьего, главного, и вовсе нигде не было, но я и так знал, что впервые за тринадцать лет он не выйдет навстречу.
Врубил Интернет, механический голос объявил, что для меня есть почта, но оказалось - старая, которую я, незнамо зачем, хранил как новую, ленясь скачать по файлам. Ни одной емельки за три недели, а перед отъездом - по многу в день, вплоть до загадочного послания из Сиэтла, которое я раскрыл из праздного любопытства, несмотря на клишированное предупреждение о вирусе: дикий секс, грыжа, скорая помощь, филиппинка-таиландка, СПИД, развал семьи. Расшифровал этот SOS уже в Калифорнии, с помощью сына: сестра моей невестки, которую я в глаза не видел, расширяя круг респондентов-конфидантов и вовлекая меня в орбиту семейной сплетни, жаловалась urbi et orbi на домашние неурядицы.
Пробежал по файлам, один открыл: рассказ «Пятница и Робинзон», который так и останется неоконченным, с голубой подоплекой. А как еще объяснить близость англичанина с дикарем, каковой, с учетом британского джингоизма, не могло возникнуть по определению? Сексуальный голод Робинзона Крузо - ключ к сюжету Дефо, а сюжет моего рассказа - в самом названии, нет нужды вдаваться в подробности. Как говорил классик: воображенье дорисует остальное.
Были и другие прозрачные намеки, но это задним числом, а тогда - не усек. Испытывал разве что некоторое замешательство, которое списал на общий эмоциональный раздрызг, связанный с разницей во времени и усталостью от неожиданно тяжкой дороги: я уже пристегнул ремень и закрыл глаза, когда летчик, обходя самолет, обнаружил утечку тормозной жидкости. Но лучше трехчасовая задержка в Сан-Франциско, чем врезаться в здание Ти-Даблью-Эй в Джей-Эф-Кей. С этой утешной мыслью я и летел из слепящего полдня Сан-Франциско в слепящую тьму ночного Нью-Йорка, листая «Армадэль», лучший роман Уилки Коллинза - пусть чтиво, но и литература тоже, не хуже Диккенса, который тоже чтиво. Да и что такое литература как не чтиво? Наскучив чужим текстом, перебирал клавиши моего лэптопа и извлекал из сна и яви мою собственную историю, почище Диккенса с Коллинзом, пока не заметил вдруг странное мое отсутствие в собственном доме.
А возвращался я из сан-францисского пригорода с не очень приязным именем Конкорд - было это через пару недель после гибели «Конкорда»: все равно что вернуться из города Титаник - еще один знак, который я отметил моим праздным сознанием, но не внял. И только на следующее утро, наступившее тремя часами раньше конкордско-сан-францисского, просматривая собранную мне Фаридом стопку нью-йоркских газет, обнаружил в одной мой портрет - вместе с некрологом, которым остался недоволен: там отмечалось совсем не то, что ставил себе в заслугу. Да и фотография - неудачная, случайная.
Обалдевши от этой новости, бросился к телефону, но записная книжка как сгинула, а за исключением собственного телефона, никаких других в моей и без того обремененной прошлым памяти не держу. Позвонил в редакцию, телефон нашел в газете с моим некрологом.
- Дурная шутка, - услышал в ответ.
Отнес эту реплику к публикации некролога. Пока не дошло - в связи с моим звонком.
В еще большее изумление поверг меня разговор с моим лучшим другом, телефон которого я вычислил сложным ассоциативным путем, как шараду: первые три цифры были те же, что у многих моих знакомых в Форест-Хиллс, а четыре последние совпадали с двумя главными датами советской истории. Тот выслушал несколько фраз, покрыл меня матом и бросил трубку.
В конце концов удалось разыскать мою жену у ее лонг-айлендской подружки. Жена заплакала в трубку, услышав мой голос, чего от нее, признаться, никак не ожидал: мы расстались всего неделю назад, когда, не выдержав сокрушительных скандалов со мной и сыном, она поменяла билет, и мы продолжали колесить по Калифорнии без нее. Подзавелась она еще в Нью-Йорке, готовясь к этой поездке и падая с ног от усталости.
- Скандал остался в Нью-Йорке, - пытался урезонить ее уже в Калифорнии, как только она ввинчивалась в его штопор все равно с кем. Тем более кто прав, кто виноват. Сколько лет уже, а никак не могу предугадать и упредить рутинную семейную бузу. Без предупреждения, как шторм на океане.
Океану идет буря, как Электре - траур. Солнце на океане - иллюзия, обман, мираж. Вот именно: златотканый покров над бездной. Шторм более адекватен океану, чем штиль. Смертельный вал - эмпирический образ смерти, данный нам при жизни.
Оборачиваюсь к жене.
- Опять покрыто тучами лицо? - спрашивает ее мой британский коллега.
Вот уже год, как живу попеременно то с ней, то с ее щитовидной железой, которая увеличена, подозревали рак. «Это конец», - сказала она, и я увидел себя стоящим у ее гроба. Вот тогда я и принял решение.
Ей не удастся умереть раньше меня, писал я в своем девичьем дневнике, который начал вести еще до того, как научился писать. Если у нее рак, покончу с собой - сглотну снотворное или заплыву далеко на Джонс-Бич. Мы так долго с ней, одиночество вдвоем, я так ее любил и люблю, что смысла без нее - никакого. Да и не имею морального права. Если жизнь вместе, то и смерть - вместе. Приняв решение, как-то успокоился. Ведь даже статистически я должен умереть первым. Если природа решила меня переиграть, у меня есть ultima ratio: самоубийство.
Проблема с котами, но разрешима. Найти им заранее хозяев. С Бонжуром легко - молодого рыжего красавца возьмет любой. С Мышкиным и Чарли сложнее. Эвтаназия? Какая им жизнь без нас? Да и лучшие годы у них - как и у меня - позади. Особенно у больного Чарли. Но без их согласия - никак. Еще привести в порядок дела, рукописи и проч. Смерти не боюсь, смерть притаилась во мне, как зверь, я изучил ее повадки и привык соседствовать с ней в одном теле, которое в молодости ошибочно считал своей собственностью. Жизнь исчерпана, писательский цикл окончен, в этом столетии хуже татарина, тем более - без нее. Как вырваться из прошлого века? Нет, пора завязывать. Возвращаю - нет, не билет, а жизнь, взятую напрокат. Тянуть эту лямку - никакого смысла.
Все три биопсии оказались отрицательными. Подвел ее к монитору и дал прочесть эту дневниковую запись.
- А мне что с того?
Мое самоубийство нисколько не умаляло ее смертной тоски, если б у нее был рак.
Человеку, который живет в сугубо физическом мире - хотя существо она, несомненно, духовное, как духовна природа окрест и внутри нас, но не метафизическое, то есть безрелигиозное - такому человеку трудно объяснить мою вину перед Чарли, которого я принес в жертву, как далекий мой предок, и по той же библейской аналогии, как оказалось - ложной, до самого конца надеялся, что Бог отринет мою жертву и все как-нибудь образуется. Я всегда переживал за этого бедного агнца, запутавшегося рогами в кустарнике - его прерванный род ничуть не меньше жаль, чем Авраамов, хотя если б не та подмена, не сидеть бы мне перед дисплеем и не сомневаться в собственном существовании.
У латинос, которые убирают наши дома, я раздобыл лопату, мы доехали до Лесопарка, тайком, оглядываясь, пронесли Чарли вглубь, вырыли яму на холме, перерубая несчастных червей и корни деревьев, и похоронили. Она насыпала сухой еды на могилу и долго разговаривала с ним, прося прощения. Означили место, чтобы найти, если вдруг приспичит, и опять тайком, пряча лопату под курткой, как Раскольников свой топор, вернулись сквозь сосновую рощу к машине. Шел мелкий нудный дождь. По дороге домой стала причитать, скулить и жалиться - что кругом виновата, недосмотрела да еще проклятый високосный год. Я молчал. Что тут скажешь? Чарли убил я. Из-за нее. А что у него: излечимый гепатит или неизлечимый рак - без разницы.
Знал ли Чарли, что умирает, что стал в тягость, что я принес его в жертву?
За последние два года он одряхлел. Хоть внешне по нему не скажешь: как был наш бэби, так и остался. С огромными удивленно сияющими глазами, с телом кошачьего гиганта, с большой отзывчивой душой. Особенно за меня волновался, во всех семейных дрязгах неизменно брал мою сторону, укладывал в кровать и прыгал на грудь журча - любой подскок кровяного как рукой снимало. Да и мое знакомство с ним началось с поцелуя: в собачье-кошачьем приюте я приподнял будущего Чарли на уровень глаз, а он взял да лизнул меня в нос. В отличие от других котов-найденышей, этого выбрал сам. Точнее, он - меня, когда поцеловал в нос. «Жук! Никогда не вырастет», - сказала жена про будущего кошачьего Гаргантюа-Пантагрюэля, а у нее комплекс неполноценности из-за нашего с сыном роста, хотя у нас самих - никакого. Назвали в честь Чаплина: когда тот прыгал и кривлялся в ящике, наш кот-жук, глядя на экран, передразнивал и перещеголял - скакал как угорелый.
Если моя жена-одноклассница, с ее архиреалистическим, то есть духовно-материалистическим сознанием, винит себя за смерть Чарли и по-своему права, не понимая, что жива только благодаря его смерти, то как объяснить сторонним, что произошло на самом деле? Талдычить про Авраама и его двойную жертву - сначала Исаака, потом агнца? Сослаться на Кьеркегора, который дал колебаниям Авраама гамлетово разъяснение? Мы ждали результатов биопсий - одной, второй, третьей, я знал наизусть описание симптомов ее болезни из английской и русской медицинской энциклопедии, а те одинаково могли сойти за добро- и злокачественные. В этот колебательный период я и предложил Богу заместительную жертву: вместо нее - Чарли.
Чарли истаивал на наших глазах. Он сбросил весь свой рекордный вес, стал тенью самого себя. Шерсть слежалась, драный уличный кот вмеcто лощеного домашнего. Только крыжовничьи глаза были прежними - живыми, сияющими, любвеобильными, а огромная голова стала еще больше у этого кошачьего дистрофика.
Мы вернулись из Лесопарка, похоронив лучшего из котов - мне есть с чем сравнивать. Не кошачьего любимчика, а члена семьи. Включили автоответчик - голос врача: биопсия у жены доброкачественная. Все сложилось, как я задумал, - вымолил, выклянчил, выторговал у Него жену, но все равно я не мог знать наверняка, принята моя жертва или Чарли умер напрасно. У нее болезнь, которая может дать рецидивы, и будут ли они добро- или злокачественными - неизвестно.
Спустя пару дней мы пришли на его могилу - кошачья еда съедена, рядом звериная шкурка. «Они его разорвали!» - запричитала она. Благими намерениями... Но я не стал ее добивать - кругом моя вина. Поднял шкурку, сказал, что енотова, и даже придумал смешную историю - как приходит енот похалявничать, а Чарли из могилы своей мощной лапой его хвать и отодрал клок шерсти вместе со шкуркой. А потом все не мог успокоиться: кому на самом деле она принадлежала? Водятся ли в нашем Лесопарке шакалы, койоты и прочие трупоеды?
В таком состоянии ехать никуда не хотел, а когда, под сильнейшим нажимом со всех сторон, все-таки поехал, надеялся, что путевые эффекты и семейные связи - с сыном, внуками, невесткой и новой родней - отодвинут, отобьют вкус беды, которая так непоправимо стряслась со мной по моей же злой воле.
О моей бесчисленной калифорнийской родне я знал понаслышке - от сына. Когда-то я радовался, что сын женится не на русской, да и откуда взять русскую все равно какого этнического разлива, когда мы сознательно, чтобы он скорее адаптировался к Америке, отделяли его от себя: отдали в частную школу в Территауне-на-Гудзоне, и он проводил у нас только уик-энды; каждое лето запускали его в бойскаутные путевые кемпинги; между здешним Колумбийским и Джорджтаунским университетами выбрали последний, и сын приезжал к нам на побывку из столицы, дай бог, два раза в год. И вот женился на чистокровной американке, хоть на счет чистых кровей и оксюморон: англо-шотландско-ирландско-валлийско-немецко-мадьярско-скандинавского замеса. Я регулярно дарю ей кельтские сувениры - она, понятно, чувствует себя ирландкой, пусть ирландской крови в ее амальгаме капля. Я уже больше не уверен в разумности такого шокового отчуждения: в школьный период - для сына, сейчас - для нас. Не знаю уж на каком витке, но мы потеряли сына, а теперь вот теряем внуков, не найдя их. Какие там внуки, когда мы видим их по две недели в году.
Огромный, можно заблудиться, с джакузи и бассейном, отделанным по дну копиями помпейских и геркуланумских мозаик с дельфинами и эротикой. В вазах - бумажные цветы, в клетке - бумажные попугаи. До выключателей в темноте не добраться: натыкаешься на вылепленную корзинку с ромашками и анютиными глазками, что-нибудь в этом роде. Дом построен по старинке, и, несмотря на предупреждение, каждый раз спотыкаюсь о нестандартную ступеньку, на дюйм выше остальных - примитивная сигнализация от воров. Чувствую себя вором в этом чужом мне доме, среди чужой родни, спотыкаюсь по нескольку раз в день. В гостиной стена фотографий, где среди утомительного множества незнакомых мне лиц (в глазах рябит от детских мордашек и подвенечных платьев) обнаруживаю одну известную мне, хоть и малопривлекательную будку, глянув в небольшое зеркальце в венецейской рамке, повешенное посередке этой домашней доски почета. Недели три не брился, седина, швы во рту после визита к дантисту-садисту, общая усталость от дорожных тягот и семейных неурядиц- старик. Пусть нелюбимое и уродское, а все-таки родное лицо. Среди неродных.
Нет, с зеркалами здесь явный перебор, по нескольку на каждой стене. Венецейские рамки сделаны, понятно, вездесущими китаезами. Даже картина - берег, лодка, прибой - написана на зеркальной поверхности. Громадное, во всю стену, гостиничное зеркало не просто увеличивает пространство, но создает чуть ли не дворцовую анфиладу, а чтобы гость не принял иллюзию за реальность и не вошел в зеркало, как в «Орфее» у Кокто, на нем нарисованы взаправдашние трещины - иллюзия в иллюзии. Кинотеатр «Иллюзион» в сан-францисском пригородном доме, из-за которого началась распря среди моей новой родни, меня не колышет.
Тем временем мой сын, полагая, что как писатель я испытываю острую нужду в новых героях и сюжетах, нагружает меня интригами и склоками этих америкозов. Будто мне своих мало!
- Напиши, наконец, про благопристойное американское семейство, где на самом деле, если копнуть - ад кромешный.
Это не сын мне говорит, а я - себе.
Граф-то круто ошибся: почему все счастливые семьи похожи друг на друга, а каждая несчастливая семья несчастлива по-своему?
Вспоминаю счастливые семьи, непохожие друг на друга, и несчастные - как две капли воды. Несчастливых, само собой, куда больше. И как они, Господи, все похожи. Да хоть литературу взять - Отелло с Дездемоной, не к ночи помянуты. Она его, как известно, за муки, он ее - за состраданье. Чем кончилось - и ежу известно. Тоже мне невидаль! См. уголовную хронику: там убийств на почве ревности или, как скаламбурил Миша Фрейдлин, на почве верности - тьма. Формула Отелло, уж коли он замелькал в этой моей предсмертной прозе: убийство на почве верности.
Новоиспеченная моя родня еще банальнее: там никаких убийств. Пока что. Тривиальная борьба за наследство.
Оставил неосторожно (а меня кто предупреждал!) открытой дверь в сад, и вот сидим мирно у телевизора, выбираем президента, вдруг - истошный ор. Это я ору, первым заметив и, будучи человеком импульсивным, мгновенно отреагировал: у моих ног притаился совсем еще молоденький тарантул. Не буду описывать, как мы его потом выдворяли, как я винился за оставленную дверь и как мы разыскивали его родичей. Не исключено, что до сих пор, благодаря мне, живут себе комфортно в тепле и уюте, прячась по углам: тарантулы застенчивы, как девушки. Миную сюжет с неведомым соседом: изгнав пришельца обратно в сад, Том с полчаса, наверное, ползал на четвереньках, гоня его на соседний участок. «Плохой человек», - объясняет он мне свои манипуляции. На следующее утро я его разыгрываю. Держу газету и пересказываю местные новости, пока не дохожу до соседа: умер от укуса тарантула. «Не может быть!» - попадается Том, пока до него не доходит, и он смеется, но потом впадает в мечтательный транс. Сосед, конечно, его переживет: у Тома неизлечимый рак простаты. На его закатные годы выпало чересчур много переживаний: рак, контроверзы с соседом, разочарование в любимом сыне, который, не дожидаясь его смерти, покусился на дом. А тут еще нашествие тарантулов.
Голливудские ужастики Хичкока и Спилберга - от калифорнийской фауны. Что птицы и акулы, когда есть тарантулы.
От укусов этих мохнатых страхолюдов никто еще не умер - разве что на пару часов крыша поедет. Да и смертная слава скорпиона преувеличена. Умирают, говорят, только от укуса черной вдовы, которая тоже здесь водится, но Бог миловал - не попадалась.
Кому повешену быть, тот не утонет. А уж я-то знаю теперь точно, какая мне смерть предстоит.
Давно с женой решили, что коли суждено погибнуть в самолетной аварии, то пусть на обратном пути. И дело тут не в лишних неделях, а в дорожных эффектах: жалко упускать то, ради чего рискуешь. Все равно что умереть, не дочитав детектив. Тот же «Армадэль» Уилки Коллинза.
Ну что ж, пока мне везет, думаю я, сидя в самолетном кресле и стуча по клавишам лэптопа: путешествие позади, пытаюсь теперь перевести его из моей памяти в компьютерную. Иногда засыпаю, мне снится, что вернулся домой и умер. Сон, заблудившийся в яви? Наоборот? Переходы из сна в явь и обратно - в самолете легки, мгновенны, как нигде. Пограничье. Нейтральная полоса. Twilight zone. И там, и здесь. Ни там, ни здесь. Где я?
Уже не знаю, снилась мне задержка из-за утечки тормозной жидкости или утечка была на самом деле, но вовремя замечена пилотом? Если утечка мне приснилась, то заметить ее летчик не мог. Значит, мы летим без тормозной жидкости и неизбежно во что-нибудь врежемся на земле? Тревога охватывает меня, смерть дышит в затылок. Точнее, в лицо. Произошла утечка или приснилась? Вытираю пот со лба. Не то чтобы я так уж ценил оставшиеся мне годы...
Почему годы? Месяцы, недели, дни, часы, минуты... Жизнь давно уж позади - о чем жалеть! О воспоминаниях? Воспоминаниях о воспоминаниях? И те и другие потрачены на литературу, мне уже не принадлежат. Лично у меня ничего не осталось: я - банкрот. Что же меня так мучит и томит? Страх смерти? Крутое одиночество - вот мой страх. Весь самолет спит, один я несу вахту - ночной дозор. Плюс одинокое знание о вытекшей тормозной жидкости, которое не знаю к чему отнести: к сну ли, к яви...
Ах! пошто она предвидит
То, чего не отвратит.
Меня так и подмывает бежать к пилоту и предупредить, если только это не случилось наяву и пилот уже принял необходимые меры, а если сон - сочтет за идиота. Страшилка со счастливым концом? Как в ступоре. Единственное, что еще могу - выстукивать на клавишах вторую реальность, которая то ли была, то ли привиделась. Кто я - ползучий гад-реалист или фантасмагор-метафизик?
А разве сама реальность не фантастична? Главная фантасмагория жизни: наш приход в мир и наше исчезновение из него. В смерть не верю. В свою. Про других не знаю. Только про себя: я - бессмертен. Четко, безошибочно вдруг понял, что обречен на бессмертие.
А Чарли? А она?
Почему мир округ не вечен?
По моей вине умер Чарли. Накрылась наша «тойотушка» - того же приблизительно возраста, что Чарли. Я утрачиваю вторую реальность, то есть умираю - все никак не могу кончить горестную эту повесть, хоть в этом году днем больше. Клятый, проклятый и треклятый високосный год!
Мы стоим у мощного изножия секвойи, 3000 лет, рост с Исаакиевский собор, вершина теряется где-то в облаках. Да и возраст: далеко за пределами человеческого времени. Каждая ее ветка - сама по себе мощное дерево. Чуть поодаль - юная стройная елочка: это столетняя секвойя. Если даже ее высадить где-нибудь за пределами Сьерры-Невады - как русские из Форта Росс, которые первыми вывезли ее семена за океан, - пройдет не одно столетие, пока она достигнет зрелости и станет известен результат.
Жена говорит о ничтожестве человека в природе - как в пространстве (размеры), так и во времени (возраст), о его необоснованных претензиях. Мгновенно соглашаюсь - что мне еще остается, хоть и претит такой внечеловечий подход к человеку.
- Летучее племя людей, - припечатывает она породу, к которой сама принадлежит случайностью своего рождения, и я повторяю про себя ее определение, чтобы запомнить и вставить потом в какую-нибудь мою прозу. Да хоть в эту: предсмертная проза для посмертной публикации. Даже если выживу, разве посмею тиснуть ее в печать? Под псевдонимом? Либо сократив тайные признания и пикантные подробности?
- Бабочка так не думает, - отвечает ей сын, и я вписываю в память заодно и его слова, чтобы воспроизвести сейчас тот их разговор.
В их перепалках все чаще беру ее сторону. В том числе в истории с виноградом.
Когда мы дорвались до вайнери на каждой полумиле тосканских холмов Калифорнии, я сел за руль, чтобы они вдосталь, на халяву, надегустировались. Никакой жертвы с моей стороны - я равнодушен к винам, предпочитая крепкие напитки. Жена и сын проспиртовывались тем временем, веселясь и даже слегка буйствуя. После очередного вайнери, крепко навеселе, жена углубилась в виноградник и возвратилась с тяжелой кистью синей изабеллы:
- Как в Парутино.
Не успел я эмоционально отреагировать на «Парутино», которое для меня значит нечто противоположное тому, что оно значило когда-то для нее, как мой сын, для которого «Парутино» - пустой звук, стал ей выговаривать за виноградную кисть, пока они не схлестнулись уже напрямую. Жена заплакала. Я повысил голос.
- Откуда мне знать, что для нее это что-то значит! - оправдывается Майкл.
В самом деле, откуда ему знать, он родился год спустя после Парутино. Оно же - Ольвия, греческая колония на берегу лимана. Крошечный сдвиг сюжета - и мог быть не мой сын.
А пока день испорчен.
Здесь требуется сноска, но весь этот сказ есть большая сноска к маленькому событию в моей жизни: моей смерти, о которой я узнал, вернувшись в Нью-Йорк. Мнимая смерть или мнимая жизнь? Я-то скорее согласен с моей одноклассницей - о летучем племени людей и мимолетности, суетности человеческого существования. С точки зрения сто- и выше- метровых секвой, эти мои параллельные сюжеты - секвойная повесть с несколькими человечками на второстепенных ролях: стаффажные фигурки на заднем плане. С другой стороны, однако, тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман плюс моя напряженная - не в пример реальной - виртуально-метафизическая жизнь в компьютерной утробе. За счет литературы добираю чего не успел или не посмел в действительности.
Парутинская ассоциация с виноградом, когда в далекой и как бы уже небывшей юности ей было так хорошо, но не со мной - увы, не со мной, и приступ ревности, подвигнувший меня на подвиг любви, - я сорвался из Питера и прибыл на место преступления, совершенного или не совершенного - не знаю, сомнения загнаны в подсознанку интенсивностью любовной жизни - сначала эмоциональной, а потом и физической. О, это чудо соития! И поза - не смехотворная, мозгляк ты этакий д-р Джонсон, а прекрасная. Как представить мне тогда, что это сочетание с ней самыми сокровенными, тайными частями тел - не моя личная привилегия, что знак сверхчеловеческого мне доверия этой самой застенчивой, зажатой, скрытной, дикой и прекрасной девы-одиночницы оказан не мне одному? Непредставимость - источник воображения. Горячие волны ревности стали накатывать на меня спустя тысячу лет, и мне суждено умереть, так ничего и не узнав.
Пусть не было, но могло быть! Ни на одной фотографии она так не улыбается, как на той парутинской, с той самой кистью изабеллы в руке, в маечке, натянутой неожиданно налившейся грудью, - и эта ее улыбка не мне, и эта ее женская готовность, открытость, отзывчивость...
А, что говорить. Даже боги бессильны изменить прошлое. И так я прикипел к тому ольвийскому лету, поспел на него в самый последний вагон, то есть опоздав, но догнав ревностью и воображением, что оно мне стало так же дорого, как ей, и когда она сорвала ту тяжелую виноградную кисть, с какой была снята на снимке тридцатипятилетней давности, и Майкл, у которого парутинских ассоциаций ни в одном глазу, устроил ей скандал - как она посмела украсть американский виноград! - и вместо того, чтобы, как обычно, ответить ему в тех же выражениях и даже порезче, она вдруг заплакала, я пробил коросту своего старческого - ну, возрастного, воспользуемся врачебным эвфемизмом - равнодушия и встал на ее сторону. Столько лет прошло, я так часто и мучительно переживал то парутинское лето, что воспоминание о нем стало моим личным, и я уже не знаю, кто я в том лете на самом деле - я сам, она или тот неведомый мне хохол-хахаль-трахаль, будь проклят вместе с древнегреческими раскопками и самостийной Украиной! Ни к кому больше не ревновал. Все реальные кандидаты отступали перед предполагаемым, воображаемым, гипотетическим, которого в глаза не видел. Потому и непобедим: как побороть самого себя?
Парутинская невнятица, туман и полутона, вечная мука, вечное вдохновение.
- Не припутывай меня, бога ради, к своим фантазиям, - возмущается она, когда я вспоминаю про Ольвию, устно или письменно.
- Над вымыслом слезами обольюсь, - отвечает заместо меня понятно кто.
А я так до сих пор обливаюсь. Ни шагу без вымысла. Мой вымышленный соперник нужнее мне, чем ей - реальный любовник. А был или не был - разве в этом дело!
Моя вайагра - мое воображение.
И вот теперь я выступаю защитником от нашего сына реликвий ее прошлого, где меня не было и пуск куда мне - строго-настрого, а эхолот ревности не достает глубины. То есть истины. Благодаря ревности, я знаю об Ольвии больше, чем она, но я не знаю - так и умру, не узнав - главного. Точнее - было это главное или нет. Помимо приведенного, у нее есть еще два ответа на мою ревность. Один - тревожный:
- Какое тебе дело до моего прошлого! - защищает она свою девичью независимость. - В этом возрасте никто никому не присягает на верность.
Другой - утешительный:
- Ну, почему непременно спать! Такая гамма отношений, столько возможностей, нюансов, вариантов. А ты все сводишь к сексу.
У немцев нет пальцев для нюансов.
У нас, евреев - тоже.
- Варианты - сколько угодно, - говорю ей. - Кроме последнего, безвариантного.
- Понятно, - неожиданно соглашается она. - Это же интимнейший акт.
Потому, наверно, и защищаю от сына ее ольвийские ассоциации, что они уже не только ее, но и мои. Я научился предаваться чужим воспоминаниям, и ее тогдашнее любовное приключение, бывшее или небывшее, стало моё, а неведомый мне Антон-Анатолий - наш семейный чичисбей. Я присвоил себе все, не оставив ей ничего.
Как забыть то, что помню, пусть и ложной памятью? Как забыть то, чего не было? Если я помню то, чего не было, значит ли, что это было?
А того, что не помню, не было, пусть и было.
Моя заветная проза, в которой я теперь демаскируюсь, как раньше маскировался: вот он я - голенький, как есть.
Делаем ради нее круг: тот самый Форт Росс. Порушенная землетрясением в 1906-м и пожаром в 1976-м крепость заново восстановлена как музей. Душенька довольна, а у меня чувство аутентичности подточено аляповатостью - крепость как новенькая. Срываем плоды с одичавшей яблони - рот сводит от кислоты. Вот что подлинно: кислота - знак времени и запустения.
Двор заполняют американские дети в старорусских одеждах: крепость как школьный экспонат. Некрофильский глаз моей жены заприметил по пути сюда старое русское кладбище, которое мы разыскиваем по пути назад. Расположено живописно, спускается по холму, вид на океан. Пока она предается горестным размышлениям о русской судьбе и бренности человечьего существования, замечаю крестообразные американские винты на убедительно покосившихся русских крестах. С подлинным верно. Привет.
Боковым зрением пополняю свою коллекцию номерных знаков: WITH GOD, ROMANGOD, FORGIVEN, AZTEK-5, YES BOSS, GO WELL, IM RIGHT, EMBODY, BOOKLADY, WYMPIRESS, HI JACK. И неожиданное, внятное только русскому MECT HET в машине, где кроме водилы - никого.
Хорошо хоть сменился за окном виноградно-тосканско-парутинский пейзаж на типично американский осенний тыквенный, над ним кружат ястребы, растопырив пятерню на крыльях. Мне уже как-то странно называть поля с пампкиным к Хэллоуину - тыквенными. «Дад, твой день рождения незабываем, потому что накануне Хэллоуина» - это я перлюстрирую поздравительные открытки к дню рождения отца моей невестки. А кто он мне? Сват? В английском, с его индифферентностью к степеням родства, одно слово для всей некровной орды - in-law. А сестра вспоминает, что он никогда не жаловался. Мы привозим ему из путешествия бутылку вина с личной подписью винодела и головку сыра и справляем его день рождения в мексиканском ресторане. Радуется, как ребенок, но он и есть ребенок: смешлив, доверчив, его легко разыграть.
Или надуть?
Что если история с единственным сыном, который приехал будто бы из заботы о престарелых и больных родителях, а на самом деле - чтобы умыкнуть наследство из-под носа четырех сестер и их мужей и чад - выдумка? заговор? Что если он, действительно, приехал из сыновней преданности? Его сестры обделены родительской любовью за счет брата: их - слишком, он - один? Тогда еще не предсказывали пол ребенка, и Барбара каждый раз рожала мальчика, а рожала девочку. Особенно последнего, который оказался и вовсе выблядком: непутевая девчонка курит марихуану и не застегивает ширинку, но все равно ни мужа, ни трахаля, а уже за тридцать.
И вот вся эта младенческо-детско-девичья подсознанка вылилась у тридцати-сорокалетних дам в заговор против вечного врага - брата. Да и мой сын - лицо заинтересованное: по завещанию, им с его женой полагается четверть миллиона, одна пятая наследства. Помимо материальных соображений: сестры добились, наконец, гендерного равенства с братом, которому всю жизнь завидовали.
Параллельные миры, в которых живу я, не соприкасаются между собой. Только через меня.
Вот мы сидим в мексиканском ресторане, который мне не по вкусу и не по желудку. Глотаю превентивно желудочную таблетку и удивляюсь едальному предпочтению моей калифорнийской родни. Прощальный обед: угощаю я, выбор - их. Мне выбирать здесь нечего.
Господи, как скучна реальная жизнь по сравнению с воображаемой.
Скучно на этом свете, господа!
А на том, где я окажусь, вернувшись в Нью-Йорк?
Огни большого города. Где-то там внизу Нью-Йорк.
Просыпаюсь от страшной вони. Заглядываю под кровать - там вот уже с месяц лежит труп Чарли, которого мы так и не похоронили в Лесопарке. Что за черт!
Окончательно прихожу в себя от детского крика, а на него у меня после встречи-невстречи с аляскинскими пащенками, до которых мне нет дела, а им до меня, стойкая аллергия: невыносимое для младенческих перепоночек давление - самолет идет на посадку. С нежностью думаю только о сыне, которого я без особой на то нужды переименовал зачем-то в Майкла. Единственный, в чьей памяти я сохранюсь более-менее адекватный самому себе.
По радио просят отключить электронную аппаратуру. Захлопываю ноутбук и открываю «Армадэль». Ни минуты без строчки, своей или чужой. Здравствуй, злодейка мисс Гуилт - обманщица, отравительница, убийца. Одновременно - несчастная женщина, с поломатой изначально, с детства, судьбой. Половина этого сложного, умного и напряженного романа - дневник этой самой мисс Гуилт. Самолет идет на посадку, и я успеваю прочесть ее последние слова:
«Прощай, мой старый друг и товарищ моих несчастных дней! Так как мне некого и нечего любить, я подозреваю, что безрассудно любила тебя.
Какая я дура!»
Какой я дурак!
Чайник.
Суеслов. Златоуст. Словоблуд.
Страх перед бытием: Die Angst. Как у девы перед первым соитием. Но только меня так ничто и не сдвинуло с места: ни похоть, ни любопытство. Так и прожил всю жизнь в чистоте и целости. «Какой же вы стерильный», - брезгливо поморщился Довлатов, узнав, что у меня не было триппера, от которого предлагал вылечить. А она меня называла «пай-мальчиком».
Литературой пытался возместить чего не хватало - не хватило - на что не решился: жизнь.
Пусть скучна, пусть пуста, пусть без Чарли, зато - жизнь. Какая ни есть.
Как посмел принести его в жертву!
И где был Бог? Где запутавшийся в кустарнике агнец?
Невнятица Бога. Бог-обманщик.
Имя болезни, что меня сгубила, - фабулизм.
Придумал Бога, которого нет.
Придумал жизнь, которой не было.
А что было?
Передоверил жизнь литературе - и вот результат.
Потому и не боюсь смерти, что давным-давно мертв, хоть и бессмертен.
Потому и мертв, что бессмертен.
Смерть как первое условие бессмертия.
Прощай, жизнь, ставшая литературой.
Да здравствует жизнь, которая литературой не станет.
Не успеет.
Пусть не моя жизнь - без разницы.
Да здравствует.
Да здравствует жизнь сама по себе.
Мнимособытийная жизнь - здравствуй!
Бог с ней, с тормозной жидкостью.
Выхожу из игры.
Пора отчаливать, Харон.
До конца високосного года осталось два месяца.
Комментарии (Всего: 3)